Или другой случай. Операционная сестра больницы заболела желтухой, но не захотела ложиться в палату, а продолжала оставаться на ногах. Внезапно у нее развились сильные приступы болей в области печени. Хирург (профессор Теплиц) поставил диагноз – желчнокаменная болезнь. Мы занимались тогда пробой с галактозой, которая оказалась у больной положительной, что говорило за острый гепатит. Больную, однако, оперировали, камней не нашли – острая желтая атрофия печени (больная умерла). После этого случая я с большей осторожностью оцениваю печеночные колики как проявление заболевания желчного пузыря и протоков; как часто в дальнейшем приходилось отмечать их и при тяжелых острых гепатитах! Вместе с тем уважение к лабораторным биохимическим пробам после того случая увеличилось.
Домашние дела шли хорошо. Рос маленький Олег, болел каким то крупом, задыхался, привозили к нему профессора Тура, Глухова, вводили сыворотку. Потом болел скарлатиной, вводили пенициллин (только что появившийся в Ленинграде, канадский). Все благополучно прошло. Мальчишка все время улыбался, при слове «папа» показывал на лампу, а при слове «лампа» – на папу и т. д. Жена, тогда еще молоденькая (тридцати трех лет), немного ссорилась с моей матерью, и та, как король Лир, то жила у старшего сына, то у Левика (тот женился на докторше, имел двух сыновей, продолжал жить на Петропавловской улице в старой квартире, а у нас была хорошая четырехкомнатная новая квартира на Лесном проспекте. Мне казалось, что обе женщины одинаково правы и не правы, и я ничего не делал, чтобы мирить их (и это было бы еще хуже), а злился на обоих. Но потом наступило затишье.
Летом 1939 года мы жили опять в Сибири – Белокурихе, с нами поехала няня Олега – Сергеевна (когда то окончившая Институт благородных девиц, старая особа, которая потом жила у нас и в Москве на даче и там умерла). Теперь уж ясно, что это был преданный нам и честный человек; при ее жизни мы иногда ссорились с ней, но Олега она любила так, как только могут любить одинокие культурные и несчастные женщины, не имеющие никакой другой личной жизни. В Белокурихе мы снова встретились с новосибирскими друзьями. Сейчас я могу сказать, что в будущей моей жизни в Ленинграде и в Москве не было столь милых друзей, как в Новосибирске.
Возвращаясь в Ленинград, мы в дороге читали о странных событиях: Риббентроп и Молотов заключают договор. Союз страны социализма с фашистской Германией! Злые, подстрекательские заявления в адрес Франции и Англии («пусть они повоюют, если хотят, – посмотрим, какие они вояки»). Гитлер – наш союзник! Все понимают, что надвигаются страшные события. Гитлер уже оккупировал Чехословакию и Австрию.
Не все клиницисты III ЛМИ могли поместиться в Обуховской больнице. Факультетская терапевтическая клиника, которую я получил, была открыта на базе больницы им. Урицкого – тесной, старой, мало подходящей для занятий со студентами и для организации научной работы. Моими ассистентами оказались Евзеров, Эдвард, Ронинсон, Фишер и др.
Вскоре после открытия клиники явился ко мне и еще один сотрудник – Зиновий Моисеевич Волынский112. Тогда это был плохо одетый, не очень чистый, волосатый парень. Он явился прямо из тюрьмы. В тюрьме сидел в связи с ежовскими арестами военных (Ленинградского гарнизона). Он заведовал санаторией для желудочных больных, обслуживавшей гарнизон, и его посадили «за компанию» с другими высокими чинами, держали год, подвергали различным мучительствам, но доктор оказался крепким и не подписал обвинительного акта (он будто бы должен был отравить под видом диеты какую то определенную группу больных). З. М. Волынский вскоре показал себя исключительно способным сотрудником и в дальнейшем сделался моим верным помощником по клинике вплоть до моего отъезда из Ленинграда в Москву. В настоящее время он заведует кафедрой Военно медицинской академии. Волынский оказался весьма восприимчивым к научной работе, хорошо улавливал мои мысли в этой области и развивал их. Мне как то смешно представлять его, пришедшего тогда в залатанном кителе, тощим и бледным, похожим скорее на управхоза, – и сравнивать с теперешним холеным, толстым профессором с богатой квартирой и важной уверенной осанкой.
Доцентом кафедры был сын А. Аф. Нечаева – Александр Александрович. Это был (теперь его уже нет в живых) добродушный и неторопливый доктор. Научные работы его касались практических вопросов, диссертация – о воспалении легких у раненых – оказалась одной из многих монотонных работ на эту тему, послужившей для необходимой «научной» квалификации врачей во время войны. А. А. был человек скромный; наука его не сильно тормошила, он слыл зато «прекрасным диагностом» (я заметил, что клиницисты, не имеющие особого отношения к науке, обычно считаются «хорошими врачами», а клиницисты с талантом научных исследователей обычно считаются «теоретиками», хотя бы они и были одновременно отличными врачами и диагностами; ошибки первых прощаются или забываются, вторых – нет). В дальнейшем А. А. стал профессором кафедры, то есть моим заместителем (эта должность, как показывает мой опыт, не служит единству кафедры, а приводит к «деполяризации» ее, и даже тактичные и ровные «профессора кафедры» не являются хорошими помощниками).
Так как в больнице Урицкого никаких лабораторий у клиники не могло быть (теснота городской старой больницы), научная работа, которую я в Новосибирске насаждал среди сотрудников, не могла особенно развиваться. Впрочем, несколько «печеночных» тем были даны сотрудникам, главным образом, по так называемой функциональной диагностике (то есть те или иные биохимические пробы); данные этих работ послужили дополнительным материалом ко второму изданию «Болезни печени», вышедшему в 1940 году.
Чисто больничный опыт в те годы для меня, может быть, был более важен. Ведь в обычных городских больницах, в гораздо большей мере, чем в специальных клиниках, бывают весьма сложные в диагностическом отношении больные. Я помню больного 32 лет от роду, слесаря, худощавого человека, поступившего в больницу в 6–7 часов утра с резкими болями в груди. Дежурный врач подумал о перфорации язвы желудка или двенадцатиперстной кишки. Больного подвергли рентгеноскопии для выяснения вопроса, нет ли газа в брюшной полости. Газа не оказалось, и диагноз был изменен на острый панкреатит. Больного стали готовить к операции. В 9 часов утра, когда я пришел, он был еще в нашем терапевтическом отделении, боль под ложечкой и в середине груди продолжалась, никаких симптомов перитонита не было. Хирурги настаивали на операции, я медлил с решением. Прошел еще час, я делал обход, в другой палате, и вдруг меня вызвали и сообщили, что больной умер. Какой диагноз? Принимая во внимание внезапную смерть, мы поставили диагноз «острый инфаркт миокарда», что и подтвердилось на вскрытии.
По возвращении в Ленинград я стал работать параллельно в двух учреждениях: профессором кафедры в I ЛМИ (снова у Г. Ф. Ланга) и заведующим кафедрой факультетской терапии III Ленинградского медицинского института (III ЛМИ). В первом своем амплуа мне пришлось читать параллельный Г. Ф. Лангу курс вновь открытому морскому факультету. В самой же клинике я, не помню уже зачем, приходил на короткий срок не каждый день (и не знал, собственно, что делать: я считал эту свою должность совместительством временного, переходного характера, но целых два года так шло по инерции). «Своя» же клиника имела не очень важную базу – терапевтическое отделение больницы им. Урицкого (на Фонтанке).
III ЛМИ помещался главным образом в старинной и славной Обуховской больнице (или больнице имени Нечаева) – ею в свое время руководил ученик С. П. Боткина – Александр Афанасьевич Нечаев104; я застал его в живых. В 20 х годах Нечаев был одним из учредителей и первым председателем Ленинградского терапевтического общества; этот благообразный старик, впрочем, не произвел на меня никакого впечатления. Инициатива превращения этой больницы в «больницу медвуз», а потом в III Ленинградский медицинский институт в наибольшей мере принадлежала профессору Михаилу Ивановичу Горшкову. Немалую помощь в организации нового вуза оказал Институт экспериментальной медицины, клинические отделения которого имелись в Обуховской больнице, а особенно Максиму Горькому, с которым были в дружбе М. И. Горшков, и некоторые другие обуховские и ИЭМовские деятели. М. И. Горшков занявший кафедру терапии третьего курса, вскоре отошел от руководства нового института (а потом и умер).
Состав профессуры нового вуза был довольно симпатичным и заслуживающим уважения
Состав профессуры нового вуза был довольно симпатичным и заслуживающим уважения. Среди клиницистов были отличные хирурги – профессор Буш, крепкая рука которого и сдержанный ум редко когда подводили, профессор А. В. Мельников105, приехавший из Харькова (крупный онколог и специалист по брюшным операциям, краснобай). Одновременно со мной переехал из Новосибирска и А. В. Триумфов. Среди теоретиков кафедру физиологии возглавляли Константин Михайлович Быков106, под его же руководством находились учреждения Института экспериментальной хирургии, в том числе клинический сектор (изучение пищеварения на оперированных больных – секреция «малого желудочка», поджелудочной железы, желчи); кафедру биохимии возглавлял В. М. Васюточкин107 (работавший и в ИЭМе у К. М. Быкова); анатомии – Б. А. Долго Сабуров108, впоследствии член АМН СССР; кафедру патологической анатомии вел С. С. Вайль109, ученик А. И. Абрикосова110, человек чрезвычайно способный, весьма эрудированный, обладавший филигранной техникой морфологического исследования, яркий и едкий оратор – между прочим, феноменальный рассказчик анекдотов, притом в неисчерпаемом количестве и всегда удивительно к месту. В III ЛМИ работал и B. C. Галкин – завкафедрой патофизиологии; его научные идеи определялись тем, что он был раньше сотрудником А. Д. Сперанского111; В. С. Галкину удалось установить ряд новых и интересных факторов из области нервных регуляций (так, он установил, что точкой приложения некоторых гормонов служат центры гипоталамичной области; он показал, что во время наркоза безвредными могут быть некоторые токсические воздействия, смертельные вне наркоза, и т. д.). В работах В. С. Галкина «нервная трофика» казалась более убедительна, нежели в работах некоторых других учеников А. Д. Сперанского, от которых часто шел дух лабораторных фортелей, а может быть, и жульнических трюков. В. С. Галкин был популярный лектор, лекции читал сочно, просто, все быстро входило в студенческие головы и даже застревало там (иногда даже слишком надолго). Вящей славе этого профессора служили еще два момента: 1) он мог фантастически много выпить спирта и 2) шел слух, что ни одна женщина не может против него устоять. Сам Галкин это мнение охотно поддерживал. Кроме того, он был поклонником красивой бронзы и старинной мебели красного дерева. В каждой комнате его большой квартиры висели изумительные люстры дворцового типа; уникальные бронзовые канделябры и жирандоли стояли на столах и зеркалах павловской эпохи; в черных рамах смотрели на вас персонажи фламандских и голландских мастеров (другой живописью В. С. Галкин не интересовался).
Вскоре мы узнали, что наш дорогой избранник уезжает из Сибири, он назначен министром (земледелия). И вдруг он – уже не член Политбюро, и не член ЦК. Более того, его вообще нет, исчез, сидит? Говорили, что он застрелился. Как стало известно уже много лет спустя, Эйхе в тюрьме истязали; в письмах к Сталину он говорил об измене в партии, об ужасах, испытываемых в застенках старыми, верными членами партии, взывал о помощи – он не знал, что Сталин не мог помочь ему против самого же Сталина; Эйхе помогли, может быть, лишь тем, что вскоре убили.
Затем в городе пошли аресты. Инженеры, врачи, ученые, советские служащие. Всем давался для подписи обвинительный акт. Должны были признать себя виновными: одни – в том, что систематически заражали реку Обь холерными и дизентерийными микробами (хотя ни одного случая заболевания холерой не было десятки лет), другие – что они подсыпали яд в молоко, предназначенное для детских яслей, третьи – в том, что заразили скот бруцеллезом, и т. д. и т. п. Фантастичность, нереальность вины не играла никакой роли: к тому же было некогда сочинять что нибудь более правдоподобное.
Заключенных заставляли по суткам стоять на ногах, потом их били – по щекам, затылку, груди; их обливали ледяной водой. В прострации некоторые подписывали – их отправляли, но не домой, подальше, держали где то – на работах или в тюрьме, кто знает, ибо потом они умирали. Более стойкие, по крайней мере, некоторые из них, освобождались (без подписи в том, что преступник сознался, процесс не получал формального доказательства, а следовательно, столь же преступные, сколь и трусливые следователи не могли в дальнейшем считать себя в безопасности). Через некоторое время, волею меняющегося вверху начальства, следователи сами переходили в категорию преступников.
Патофизиолог, профессор, милейший и культурный человек Пентман100, когда то работавший у Негели101 в Германии, был арестован; его обвиняли в том, что он (еврей) – гитлеровский шпион и «готовил чуму в Сибири»; Пентман погиб. Доктор С. С. Кушелевский был также посажен; этот толстяк ничего не подписывал, претерпел все муки и был отпущен тощий, как жердь.
Нет, самая пора уезжать отсюда поскорее, как только можно! Наверно, думали мы, в Москве или в Ленинграде нет этих ужасов, в провинции утрируют и извращают. К тому времени я получил три приглашения занять кафедры: в Харькове, в Москве и в Ленинграде. Я подал на все три и на все был избран (в Москве это была небольшая клиника МОКИ102, вскоре закрывавшаяся; в Харькове – клиника пропедевтической терапии, а в Ленинграде – факультетская терапевтическая клиника недавно открывшегося III Медицинского института). Я предпочел поехать восвояси в Ленинград. Мы стали готовиться к отъезду, хотя надо было иметь еще разрешение на отъезд (из Москвы). В Москве в Министерстве здравоохранения отделом медицинского образования ведал И. Д. Страшун103. Он, очевидно, был обо мне положительного мнения, а может быть, и директриса III Ленинградского медицинского института Марнус, сестра жены Кирова, была особа не без влияния; так или иначе я получил санкцию на переезд в Ленинград.
Нет, самая пора уезжать отсюда поскорее, как только можно!
Последнее лето в Сибири. Белокуриха. Инна шьет распашонку. Она вышивает на приданом букву «О». Если будет девочка, понятно, это будет Ольга. А если мальчик? Какое же мужское имя на О? Что то не припоминается. А а! Олег! Ольга или Олег – древнерусские имена. На этот раз я не против девчонки, но если будет опять мальчишка, то Олег Александрович – это отлично! Но жене еще надо сдать государственные экзамены – тогда они были почему то осенью (август – сентябрь). А тут переезд. Мне необходимо быть в Ленинграде к началу учебного года, следовательно, я должен ехать один, «а ты уж сдашь, родишь и переедешь».
Я желаю Инне успешно родить, сдать, переехать (ее мать, вызванная из Ленинграда, ей, конечно, поможет; Елена Калинишна – человек верный и практичный), а сам сажусь в скорый поезд в Москву, а оттуда прибываю в Ленинград. Сибирь кончилась! Пожили там хорошо, впереди – волнующие перспективы дальнейшей работы. Мне уже 38 лет (август 1938 года) – через месяц будет 39. Мало? Много?
3 сентября я получаю телеграмму: Олег Александрович!
Через несколько дней я встречаю нового доктора – мою жену, с маленьким чудным новым бебе, с двумя вагонами книг и вещей и с дипломом об окончании института.
Мне известно было, кроме того, одно важное обстоятельство: Плетнев не лечил Горького последние дни его болезни – его лечил Г. Ф. Ланг. Именно Ланг был привлечен по указанию Сталина в Горки и десять дней подряд находился там неотлучно; под его личным наблюдением и проходило лечение М. Горького. К счастью, постановщикам трагедии тогда не нужен был Ланг, на него не распространялся ее сюжет, имя Ланга не фигурировало и на «процессе», как будто его там и не было. Следовательно, Д. Д. Плетнев не несет ответственности даже за ошибочное лечение, даже если допустить, что оно в чем либо было ошибочным.
Я был свидетелем последующего разгрома как ленинской партии, так и кадров советских специалистов.
Вслед за уничтожением Зиновьева, Каменева96, Бухарина, Рыкова97 и других очередь дошла и до сообщников. Нашли очаг правобухаринского заговора и в среде партийного и советского начальства в Новосибирске. Заведующий крайздравом Трахман, который так весело за ужином распевал «Моряк был с крейсера «Аврора», он был без страха и позора» и потом играл в преферанс с профессорами, вдруг был арестован. Одновременно арестовали председателя крайисполкома Грядинского и некоторых других видных местных советских работников. Нам сказали, что они предатели.
Вскоре были объявлены выборы в Верховный Совет. Новосибирску предложили выбрать двух депутатов – Эйхе98 и Антонова99. Антонов – командующий Сибирским военным округом – был человек новый, его никто не знал, а потому было за него голосовать просто. Но Эйхе? Эйхе был первый секретарь Западно Сибирского крайкома. Этот высокий, тощий латыш производил впечатление идейного партийного деятеля; авторитет его был велик, его считали наместником Сталина в Сибири. Роберт Генрихович Эйхе был, нам казалось, честным, несгибаемым ленинцем. Ни о каких уклонах, ни о каких оппозициях его никто никогда не слышал. Лично мне (я неоднократно его смотрел как пациента, старый пневмосклероз) он импонировал, был деликатен, прост, прям. Но Грядинский, Трахман и другие арестованные – это его близкие сотрудники и друзья. Как провести между ними грань? Может ли она быть? Я, правда, не верил в заговоры; уже тогда, как и многие, мы считали, что просто идет расправа Сталина с прежней партией (которая могла мешать ему в укреплении личной диктатуры).
Случаю было угодно поручить мне быть «доверенным лицом» на выборах Эйхе. «Доверенное лицо» – плод той фальшивой демократии выборов, которая установилась в нашей стране (можно сочувствовать идеям коммунизма и всячески работать на благо советского народа, но выборы, или лучше сказать «выбора», – это всеми молчаливо принимаемый универсальный обман, превращение себя в роботов, выбирающих одного… из одного, по команде). Правда, Эйхе знали все новосибирцы. Мы величали его «верным соратником великого Сталина» (бурные, несмолкаемые аплодисменты). Кстати, он был передвинут из кандидатов в члены Политбюро.
Природа Алтая красива, но сурова. Бесконечны просторы гор и долин (в отличие от стесненного Кавказа, там горы и долины не ограничивают пространства, а только лишь его усложняют, к тому же безлюдность также создает впечатление простора). Хороша трава, сочная, яркая. Забавно сочетание горных видов, напоминающих юг, с флорой Севера. Мы побывали в «чумах» горных алтайцев – конусовидных хижинах с отверстием вверху для дыма, стены из деревьев, наскоро составленных и покрытых сухими сучьями; внутри посередине очаг, по бокам валяется темная грязная одежда, домашняя утварь, спят на сене, покрытом кожами. Алтайцы плохо говорят по русски и хорошо улыбаются своими широкими скулами. С эстетической и исторической точки зрения, думал я, эта жизнь должна была бы быть сохранена, но с точки зрения социальной она должна быстро сгинуть в мрачное прошлое.
В Чамале мы остановились у А. И. Нестерова – профессора терапевта из Томска. Он жил тогда летом в Чамале в качестве научного консультанта, как я в Белокурихе. Чамал – красивый климатический курорт. Кругом синие скалы, в серебряную Катунь вливается какой то другой темный, мощный поток. Алтайские ели и пихты наполняют горный воздух живительным ароматом.
Там – дом отдыха ВЦИК под руководством Е. И. Калининой, прежней жены М. И. Калинина {12}. Профессор Нестеров оживлен и любезен, мы отправляемся верхом на какую то гору, с вершины которой открывается чудный вид.
Утром перед отъездом на Белокуриху я выхожу из флигеля, вижу картину. Н. И. Бухарин94, тогда редактор «Известий», только что возвратился с охоты. Он сидит на крыльце в окружении секретарей и председателей различных «комов» и дразнит подбитую красивую птицу – дрофу; та скачет на одной ножке, другая ножка на веревочке. Все подобострастно умиляются. В это время и сам Бухарин, в сущности, уже был подбитой птицей и вертелся на тонкой нити связи с жизнью; скоро и она оборвется.
Политический небосклон стали закрывать грозовые тучи.
Для нас, врачей, особенно симпатоматичной стала история с Д. Д. Плетневым. Вдруг объявили, что он – профессор садист. Будто бы на одном из своих частных приемов он укусил в грудь какую то пациентку. Его сняли с кафедры и подвергли общественному суду. Пострадавшая бросала в его адрес невероятные обвинения, которые странным образом находили официальную поддержку. Терапевтическое общество поспешно исключило садиста из числа своих членов, а профессор Лурия95 громил его в газете и в докладах как лжеученого, которым не место в среде честных советских специалистов. «Укушенная» была препротивная немолодая особа. Казалось странным, чтобы такой интересный мужчина, имевший к тому же чудесных поклонниц, мог польститься на эту «рожу» и на ее грязную черствую грудь. Он сам, конечно, отрицал обвинение, но «советская общественность» должна была от него отвернуться.
Через год выяснилось, для чего нужна была вся эта история. Умер Максим Горький. Вскоре было опубликовано сообщение, из которого следовало, что великого русского писателя… отравили лечившие его врачи – Д. Д. Плетнев и Л. Г. Левин. Будто бы они его травили лекарствами – прописывали большие дозы и назначали слишком много лекарств одновременно. Д. Д. Плетнева сослали, а Л. Г. Левина потом расстреляли. Я не поверил фальшивке. Я отказался выступать по поводу врача отравителя, врача убийцы. Тогда я имел смелость так поступать (к сожалению, я не знал, что история повторяется, и во второй раз я окажусь более малодушным). Я знал, что Д. Д. Плетнев, как бы он ни относился к советской власти в душе, никогда не мог бы пойти на убийство писателя России, которую он любил (да и писателя если не любил, то уважал). К тому же казалось бессмысленным убивать Горького, не имевшего тогда ни малейшего политического значения. Кроме того, и сама идея, что врач может сознательно убивать пациента, казалась безумной, дикой – и не могла найти отклика в сознании медика. Ссылки на времена Борджиа не были, конечно, убедительными. Чудовищность всей этой истории была ясна и ее авторам, потому и было, очевидно, необходимым еще за год раньше превратить Плетнева в зверя.
Ужасно понравился мне рельсопрокатный цех своей поразительной механизацией (толстая огненная болванка стали, получаемая из печи, шустро бежит по конвейеру, ее жмут и давят прессы, она вытягивается, дальше – больше, а единичные рабочие наблюдают ее бег и нажимают рычаги механизмов).
Посетили мы и Белевский цинковый завод, где наблюдали у отдельных рабочих «меднолитейную лихорадку» (периодические вспышки температуры с общим недомоганием, якобы грипп), а также коксохимический комбинат в Кемерово.
Кемерово еще недавно было жалким селением на берегу реки Томи. Мы застали большой город с населением около 150 тысяч; стандартные дома, впрочем, мне не понравились, к тому же весь город пропах тяжелыми запахами химии. Новая больница была так хороша, что могла бы быть базой институтской клиники, да и врачи оказались опытными, особенно хирурги, не хуже каких либо ассистентов (а может быть, и с большим опытом).
Первые годы жить на новом месте интересно, но в дальнейшем вас начинает сосать «охота к перемене мест» – весьма мучительное свойство. Все чаще вспоминался чудесный город Ленинград – мы не могли смотреть на его виды в кино без чувства плаксивого восторга. Правда, ежегодно мы бывали там всем семейством; на Петропавловской благополучно жили мать и брат; брат женился, появились дети – мальчишки. Мы ходили по театрам и концертам, к Лангу, к друзьям по клинике. Мы говорили, что живем хорошо, довольны и все такое; да и действительно, мы жили хорошо, но вот довольны ли – это другой вопрос. Собираемся ли мы навсегда остаться в Сибири? Когда какому нибудь молодому ученому министерство предлагает кафедру на периферии (или он под напором приглашения и обстоятельств подает на конкурс), он считает, что едет на периферию на время, на три пять лет, а потом рассчитывает возвратиться домой. Но у большинства, естественно, такой уверенности быть не может – да и надо же, чтобы периферийные вузы обеспечивались не временными, а постоянными руководителями кафедр. К тому же в те годы уже стало складываться положение, когда переехать из центра на периферию было легко, а вернуться домой с периферии – крайне трудно, хотя бы ты и был избран «по конкурсу». «Не отпускают местные организации» – вот тебе и «избран по конкурсу». Это обстоятельство сильно тормозило (и тормозит) поездку на периферию молодых ученых – и многие предпочитают торчать до старости ассистентами или доцентами клиники в Москве или Ленинграде, прекращают даже работать в научной области, бросают докторскую диссертацию, лишь бы не ехать на периферию. Я не боялся «застрять на периферии» и был в глубине души уверен, что, несмотря на «блокаду» на местах, я получу в свое время кафедру в дальнейшем в Ленинграде или в Москве (просто потому, думал я, что буду там нужен).
Собираемся ли мы навсегда остаться в Сибири?
Поездки в железнодорожном вагоне занимали до Ленинграда в прямом поезде № 93, через Вологду, пять шесть дней (поезд зимою обычно сильно опаздывал, тянулся от станции к станции), до Москвы в скором поезде через Казань и Красноуфимск – трое суток или на проходящем курьерском двое с половиной суток (в этот поезд было трудно попасть, а из Москвы редко давали билеты, так как будто бы для данного поезда три тысячи до Новосибирска было слишком близко – на самом же деле билеты тогда распределялись в зависимости от важности организации, по брони или по блату). Ленинградский поезд имел обыкновение задерживаться перед мостом через Обь на несколько часов, покуда не пройдут другие, более высокие по чину; из вагона уже видишь свой дом, освещенные окна, там ждет Леник, а на станции, встречая, мерзнет Инна, но не идти же пешком! И вот, наконец, дотащились. А раз в поезде, скором из Москвы, мы ехали всей семейкой, и у Леника заболело горло. Он горит, на коже красные точки – скарлатина! Но не сходить же (мы ехали в двухместном купе международного вагона). Наконец – Новосибирск. И, должен со стыдом вспомнить, мы быстро выскочили с поезда, забыв даже предупредить проводника о заразной болезни.
Ездили мы и на Черноморское побережье. У новосибирцев была мода – непременно «лечиться» на Кавказе, добрую половину своего отпуска тратя на переезд. Наше трио успевало объездить все Сочи, Гагры, Рицы, Красные Поляны и т. д. Почему то надо было подыматься на машине на Ахун всякий раз, как очутишься в Сочи.
Между тем Алтай представлял красивую горную страну, в которую мы не углублялись, воображая, что ее знаем по Белокурихе. Только раз мы с Н. И. Горизонтовым проехали на легковой машине по Чуйскому тракту, побывали в Чамале, любовались Катунью в русле гранитных берегов, проехали дальше – к Белухе. У подножия Белухи мы переночевали в чистенькой районной больнице, которой заведовала молодой доктор, наша ученица.
